Мне неприятно новое растущее тело моего сына
Практикующие психологи

Думаете, такое говорят терапевту? Нет! Вместо этого я слышу: «Не могу загнать своего тринадцатилетнего лба в душ». А на самом деле матери неприятен его вид и запах, «вонь» в его комнате, она избегает даже случайного прикосновения к нему в коридоре, иногда ей противно смотреть, как он ест… Но она не может этого произнести.
Потому что в материнской культуре это чувство запрещено полностью. В отличие от других — легализованных, например, злость на ребенка, выгорание от общения с этим грубым дикобразом и даже ненависть в моментах острого напряжения. Об этом можно писать и говорить открыто. Но не о брезгливости и отвращении. Они за чертой: женщина, которой противен собственный ребенок, в общественном сознании уже не мать, а монстр какой-то. Поэтому мамы не проговаривают это никогда и ни с кем, вытесняют и получают обратно в единственной разрешенной форме — в форме заботы о гигиене ребенка. Месяцами идет война за душ и чистые футболки, которую она искренне считает воспитанием. Сын же за этим «воспитанием» слышит: «ты мне противен». Подростки считывают невербальные послания лучше взрослых… и они не ошибаются.
Откуда же берется это противное чувство? Попробую разложить причины и показать вам, что и этот «пожар идет по плану».
Самая базовая причина — биологическая. Мать опознает запах своего ребенка с момента рождения и первого к нему прикосновения, это подтверждено широко известными исследованиями. Их продолжение однако распиарено значительно слабее: с началом пубертата переносимость запаха разнополых родственников падает. Эволюционная психология определяет это как защиту от инбридинга. Сразу оговорюсь, потому что вы вправе знать цену аргумента: убедительнее всего этот эффект показан для пар отец-дочь и для сиблингов, выборки в исследованиях небольшие, для пары мать-сын данных меньше. То есть перед нами рабочая гипотеза, а не стопроцентно доказанный закон. Но матери описывают ровно это: в комнате пахнет чужим взрослым человеком. Никакой любовью и никаким воспитанием обоняние не переубеждается.
Следующий уровень — инцестуозный барьер. Вся телесная близость предыдущих десяти лет — объятия, возня, засыпание рядом — была возможна, потому что тело ребенка асексуально. Мужское тело сына автоматически ставит эту близость под запрет, и психика закрывает ее самым грубым доступным способом. Отвращение не умеет различать материнское объятие и женское сексуальное переживание — это слишком тонкая работа, в то время как можно просто перекрыть канал целиком. Важно понимать, что этот процесс идет в обход сознания: мать не принимает решения перестать обниматься. Она однажды обнаруживает, что объятий между ней и ее растущим сыном давно нет, и не может вспомнить, когда и почему они закончились. Сын же, как правило, помнит.
Следующая причина лежит на индивидуальном уровне каждой матери. К выросшему сыну «переезжает» вся история её телесных отношений с мужчинами: с отцом, партнерами, память обо всех нежелательных прикосновениях. Пока сын был ребенком, эта история его не касалась. Зато молодого мужчину, в которого он постепенно превращается, касается напрямую, а сам перенос происходит снова в обход сознания матери. Особенно тяжело бывает, если в ее опыте было насилие, тем более пережитое в возрасте, которого сейчас достиг сын. Тогда отвращение к сыновней телесности становится настолько сильным, что пугает ее саму. Работать в таких случаях приходится с историей женщины, а сын в этой конструкции выступает только как триггер.
У этого переноса есть частный случай, который я чаще всего вижу у разведенных матерей. К пубертату сын все больше начинает походить на своего отца. И не в общих чертах, а в мелочах: та же походка, тот же разворот плеч, та же манера стоять в дверях и молча смотреть, тот же жест, которым он откидывает волосы. Если брак был тяжелым или закончился плохо, в дом «возвращается» тело человека, от которого мать ушла. Реакция её — отвращение и отстранение от сына — адресована не ему, а бывшему мужу. Такая мать чаще всего говорит: «Он весь в отца», причем с интонацией, по которой все понятно без комментариев. Сын слышит эту интонацию и делает вывод: во мне отвратительна сама моя порода, и с этим ничего нельзя поделать.
Четвертая причина это страх, и относится она не ко всем матерям, а только к тем, у кого есть своя история с мужской агрессией. Подсознательно мать боится того, что сын ударит, толкнет, схватит за руки — применит к ней агрессию. Пока ребенок был меньше нее, такой страх был невозможен: слабый и зависимый сын не способен причинить ей вред. А вот к тринадцати годам уже может, и тогда у женщины с опытом побоев или изнасилования включается глубинная память: ссора с сыном по параметрам, на которые опирается ее защитная система — рост, голос, движение к ней, — совпадает с ситуациями, где ее уже били. Она реагирует на это совпадение, а не на своего сына. У матери без такого опыта совпадать не с чем, поэтому она не чувствует ничего. Осознать эту реакцию практически невозможно: думать «я боюсь, что мой ребенок меня ударит» о сыне, который не поднимал на нее руку, означает признать себя ненормальной. Страх остается неназванным и переводится в отвращение — то единственное чувство, которое совмещается с материнской позицией и позволяет держать «безопасную» дистанцию.
И, наконец, самая глубокая причина — горе. Тело мальчика, пока он был ребенком, почти полностью принадлежало матери: она его мыла, лечила, тискала и целовала, знала каждую складочку. Это тело с наступлением пубертата изменилось. По живому ребенку не горюют, поэтому утрата остается неопознанной и неоплаканной, а неоплаканное горе всегда находит другой выход. Отторжение нового тела подрастающего сына — один из самых распространенных.
А теперь то, чего вы в этом перечне не найдете и о чем я просто обязана сказать, иначе получится, что мать одна отвечает за все происходящее. Подросток в этой истории не пассивная жертва материнских проекций. Он активно провоцирует ту реакцию, о которую потом сам и ранится. Ходит по квартире полуголый и оставляет дверь открытой. Не моется неделю, хотя прекрасно знает, чем это чревато. Он сутулится, отшатывается, стряхивает вашу руку. Все это нормативное поведение пубертата, задача которого — установить свои границы и проверить ваши на прочность. Но результат вполне реальный: ваше отвращение отчасти является ответом на его поведение, а не исключительно вашим переживанием. Он проверяет, останетесь ли вы рядом с ним даже таким. Вы отшатываетесь. Он получает негативное подтверждение и усиливает провокацию. Дальше по кругу, и вклад в этот круг у вас двоих примерно равный.
Теперь про норму, потому что про нее вы меня обычно спрашиваете. Кратковременная брезгливость на новый запах и новую телесность сына есть почти у всех матерей, длится в среднем около года и проходит сама по мере привыкания. Это нормальный процесс, делать с ним что-либо не нужно.
Тревожиться стоит в трех случаях.
Первый: отвращение перешло с тела на личность, и вам противен уже не запах, а он сам.
Второй: оно не колеблется, вы не помните дня, когда сын был вам приятен.
Третий: вы перестроили под него быт — не заходите в его комнату, не садитесь рядом за столом, ждете, пока он выйдет из кухни. Три этих признака означают, что процесс встал и сам не сдвинется.
Пока все это не осознается, семья живет в хроническом режиме Мойдодыра. Эрик Берн описал эту игру под названием «Скандал»: крючок в виде замечания про запах, ответная грубость, взаимное повышение ставок, хлопнувшая дверь, и оба расходятся по комнатам со знакомым чувством. Классический вариант этой игры Берн описывал через функцию: держать дистанцию там, где близость стала запретной. У нее есть вторичная выгода: пока скандалят за гигиену, можно не замечать, что близость пропала. Скандал вообще неплохо удерживает контакт: это худшая его форма, но тем не менее форма. Расплата тоже распределяется на двоих. Мать получает подтверждение, что она плохая мать, сын — что с ним что-то не так. Вспомните, из какой позиции вы делаете ему замечание про его грязную футболку или неприятный запах. Если внутри звучит «неряха», «свин», «в кого ты такой» — с сыном разговаривает не мать, а ваш карающий родитель, а ваша эмоция брезгливости его только обслуживает.
Чем за это расплачиваются уже взрослые мужчины, я наблюдаю у своих клиентов. Мужчина под сорок пришел с жалобой на то, что жена называет его холодным. Обнимает ее, считая про себя до трех, и отходит. На вопрос про мать и объятия отвечает, что лет в тринадцать она перестала к нему вообще прикасаться, а почему — не знает. Помнит, что она всегда воротила нос от кучи его грязных шмоток в комнате и что дверь туда всегда была настежь открыта — для проветривания. Тогда он сделал единственный доступный подростку вывод: со мной что-то не так. За двадцать пять лет из этого вывода выросла схема, которая теперь мешает ему полноценно жить с женщиной. Добавьте сюда, что мальчик-подросток и без того живет в депривации прикосновений: отец не обнимал никогда, девушки может пока не быть. Когда отстраняется и мать, тело несколько лет растет вообще без теплого прикосновения.
Если вы узнали себя в описании, пожалуйста, подумайте об одном. Чувствовать отвращение и транслировать его — разные процессы. Вы способны управлять не чувством, но тем, как вы его выражаете. И это не смягчающее обстоятельство, а ровно наоборот: раз транслирование управляемо, значит, оно ваша ответственность, и то, что чувство пришло к вам без спроса, вас от нее не освобождает. Вашего сына ранят ваши придирки, насмешки и исчезнувшие без объяснения объятия. С этим можно работать самим и сразу, без терапевта и глубинной работы над собой.
А уже потом думать над вопросом: что это чувство открывает во мне? Если за брезгливостью горе, его можно завершить: признать, что мальчика, которого вы знали наизусть, больше нет, и оплакать его как реальную утрату. Некоторым моим клиенткам для этого хватило одного вечера со старыми фотографиями, где они впервые разрешали себе плакать — не от умиления, а от потери.
Если же имеет место перенос, то помогает вопрос: на чье тело я сейчас реагирую. И вы сами поймете, что это не тело сына. Если поднимается собственный опыт насилия, это работа для терапии, в одиночку туда лучше не ходить.
Телесный контакт с подростком следует отстраивать заново, но в тех формах, которые подростку под силу выдержать. Вместо тисканий — хлопок по плечу, вместо непрошеных объятий и поцелуев — совместная готовка еды или работа с отцом в гараже. Главное регулярность, даже в малых дозах.
И вот еще. Сыну нужно понимание, и дать его можно, не признаваясь в собственной брезгливости. Достаточно правды меньшего калибра: ты вырос, я привыкаю к тому, что ты взрослый, поэтому обнимаю реже, и ты в этом не виноват. Подростку хватает этих слов, чтобы не прийти к выводу, что с ним что-то не так. Те мои клиенты, о которых я пишу, не держат зла на матерей, большинство их любит, ценит и защищает. Им просто никто не сказал этой единственной фразы. А у вас еще есть время.
С девочками история отличается. О ней в следующем посте.
Понимая, что тема болезненная, не жду от вас комментариев. Но благодарю за то, что прочли.
Берегите себя
P.S. В комментариях мне возражают: вы описываете сплошные патологии, а у меня с ребёнком всё хорошо. Возражения справедливые и потому я решила ответить на них прямо здесь. И мой ответ из двух частей.
Первая — про мою выборку. Психотерапевт в отличие от социолога видит не население, а тех, кто к нему приходит, то есть тех, у кого самостоятельно справиться не получилось. Матери, прошедшие пубертат сына спокойно, не идут к терапевту — им незачем. Поэтому любой текст, написанный из практики, смещён в сторону трудных вариантов — это свойство профессии, а не картина мира автора. Норма при этом в посте описана прямо: кратковременная реакция на новую телесность сына, которая проходит сама по мере привыкания. Если вы прочли текст с интересом и не узнали в нём себя, вы и есть эта норма, и пост был не о вас.
Вторая часть — про само возмущение, и здесь я постараюсь уточнить. Несогласие с чужим мнением бывает выражено спокойно и аргументировано: человек сообщает, что его опыт устроен иначе, и такие комментарии я читаю с интересом и благодарностью — они уточняют картину. Но в комментариях есть и реакция другого свойства — несоразмерная поводу, с потребностью категорично опровергнуть и с переходом от текста на личность автора. В нашей профессии аффект, превышающий стимул, считается указанием на то, что стимул задел собственный материал человека. Это не дистанционный диагноз — ни в коем случае! Скорее инструмент, который я вам просто передаю. Если текст о материнских чувствах вызвал у вас гнев и возмущение, то эти чувства заслуживают вашего внимания больше, чем сам пост. Они ваши и как ими распорядиться решаете только вы.
Откуда же берется это противное чувство? Попробую разложить причины и показать вам, что и этот «пожар идет по плану».
Самая базовая причина — биологическая. Мать опознает запах своего ребенка с момента рождения и первого к нему прикосновения, это подтверждено широко известными исследованиями. Их продолжение однако распиарено значительно слабее: с началом пубертата переносимость запаха разнополых родственников падает. Эволюционная психология определяет это как защиту от инбридинга. Сразу оговорюсь, потому что вы вправе знать цену аргумента: убедительнее всего этот эффект показан для пар отец-дочь и для сиблингов, выборки в исследованиях небольшие, для пары мать-сын данных меньше. То есть перед нами рабочая гипотеза, а не стопроцентно доказанный закон. Но матери описывают ровно это: в комнате пахнет чужим взрослым человеком. Никакой любовью и никаким воспитанием обоняние не переубеждается.
Следующий уровень — инцестуозный барьер. Вся телесная близость предыдущих десяти лет — объятия, возня, засыпание рядом — была возможна, потому что тело ребенка асексуально. Мужское тело сына автоматически ставит эту близость под запрет, и психика закрывает ее самым грубым доступным способом. Отвращение не умеет различать материнское объятие и женское сексуальное переживание — это слишком тонкая работа, в то время как можно просто перекрыть канал целиком. Важно понимать, что этот процесс идет в обход сознания: мать не принимает решения перестать обниматься. Она однажды обнаруживает, что объятий между ней и ее растущим сыном давно нет, и не может вспомнить, когда и почему они закончились. Сын же, как правило, помнит.
Следующая причина лежит на индивидуальном уровне каждой матери. К выросшему сыну «переезжает» вся история её телесных отношений с мужчинами: с отцом, партнерами, память обо всех нежелательных прикосновениях. Пока сын был ребенком, эта история его не касалась. Зато молодого мужчину, в которого он постепенно превращается, касается напрямую, а сам перенос происходит снова в обход сознания матери. Особенно тяжело бывает, если в ее опыте было насилие, тем более пережитое в возрасте, которого сейчас достиг сын. Тогда отвращение к сыновней телесности становится настолько сильным, что пугает ее саму. Работать в таких случаях приходится с историей женщины, а сын в этой конструкции выступает только как триггер.
У этого переноса есть частный случай, который я чаще всего вижу у разведенных матерей. К пубертату сын все больше начинает походить на своего отца. И не в общих чертах, а в мелочах: та же походка, тот же разворот плеч, та же манера стоять в дверях и молча смотреть, тот же жест, которым он откидывает волосы. Если брак был тяжелым или закончился плохо, в дом «возвращается» тело человека, от которого мать ушла. Реакция её — отвращение и отстранение от сына — адресована не ему, а бывшему мужу. Такая мать чаще всего говорит: «Он весь в отца», причем с интонацией, по которой все понятно без комментариев. Сын слышит эту интонацию и делает вывод: во мне отвратительна сама моя порода, и с этим ничего нельзя поделать.
Четвертая причина это страх, и относится она не ко всем матерям, а только к тем, у кого есть своя история с мужской агрессией. Подсознательно мать боится того, что сын ударит, толкнет, схватит за руки — применит к ней агрессию. Пока ребенок был меньше нее, такой страх был невозможен: слабый и зависимый сын не способен причинить ей вред. А вот к тринадцати годам уже может, и тогда у женщины с опытом побоев или изнасилования включается глубинная память: ссора с сыном по параметрам, на которые опирается ее защитная система — рост, голос, движение к ней, — совпадает с ситуациями, где ее уже били. Она реагирует на это совпадение, а не на своего сына. У матери без такого опыта совпадать не с чем, поэтому она не чувствует ничего. Осознать эту реакцию практически невозможно: думать «я боюсь, что мой ребенок меня ударит» о сыне, который не поднимал на нее руку, означает признать себя ненормальной. Страх остается неназванным и переводится в отвращение — то единственное чувство, которое совмещается с материнской позицией и позволяет держать «безопасную» дистанцию.
И, наконец, самая глубокая причина — горе. Тело мальчика, пока он был ребенком, почти полностью принадлежало матери: она его мыла, лечила, тискала и целовала, знала каждую складочку. Это тело с наступлением пубертата изменилось. По живому ребенку не горюют, поэтому утрата остается неопознанной и неоплаканной, а неоплаканное горе всегда находит другой выход. Отторжение нового тела подрастающего сына — один из самых распространенных.
А теперь то, чего вы в этом перечне не найдете и о чем я просто обязана сказать, иначе получится, что мать одна отвечает за все происходящее. Подросток в этой истории не пассивная жертва материнских проекций. Он активно провоцирует ту реакцию, о которую потом сам и ранится. Ходит по квартире полуголый и оставляет дверь открытой. Не моется неделю, хотя прекрасно знает, чем это чревато. Он сутулится, отшатывается, стряхивает вашу руку. Все это нормативное поведение пубертата, задача которого — установить свои границы и проверить ваши на прочность. Но результат вполне реальный: ваше отвращение отчасти является ответом на его поведение, а не исключительно вашим переживанием. Он проверяет, останетесь ли вы рядом с ним даже таким. Вы отшатываетесь. Он получает негативное подтверждение и усиливает провокацию. Дальше по кругу, и вклад в этот круг у вас двоих примерно равный.
Теперь про норму, потому что про нее вы меня обычно спрашиваете. Кратковременная брезгливость на новый запах и новую телесность сына есть почти у всех матерей, длится в среднем около года и проходит сама по мере привыкания. Это нормальный процесс, делать с ним что-либо не нужно.
Тревожиться стоит в трех случаях.
Первый: отвращение перешло с тела на личность, и вам противен уже не запах, а он сам.
Второй: оно не колеблется, вы не помните дня, когда сын был вам приятен.
Третий: вы перестроили под него быт — не заходите в его комнату, не садитесь рядом за столом, ждете, пока он выйдет из кухни. Три этих признака означают, что процесс встал и сам не сдвинется.
Пока все это не осознается, семья живет в хроническом режиме Мойдодыра. Эрик Берн описал эту игру под названием «Скандал»: крючок в виде замечания про запах, ответная грубость, взаимное повышение ставок, хлопнувшая дверь, и оба расходятся по комнатам со знакомым чувством. Классический вариант этой игры Берн описывал через функцию: держать дистанцию там, где близость стала запретной. У нее есть вторичная выгода: пока скандалят за гигиену, можно не замечать, что близость пропала. Скандал вообще неплохо удерживает контакт: это худшая его форма, но тем не менее форма. Расплата тоже распределяется на двоих. Мать получает подтверждение, что она плохая мать, сын — что с ним что-то не так. Вспомните, из какой позиции вы делаете ему замечание про его грязную футболку или неприятный запах. Если внутри звучит «неряха», «свин», «в кого ты такой» — с сыном разговаривает не мать, а ваш карающий родитель, а ваша эмоция брезгливости его только обслуживает.
Чем за это расплачиваются уже взрослые мужчины, я наблюдаю у своих клиентов. Мужчина под сорок пришел с жалобой на то, что жена называет его холодным. Обнимает ее, считая про себя до трех, и отходит. На вопрос про мать и объятия отвечает, что лет в тринадцать она перестала к нему вообще прикасаться, а почему — не знает. Помнит, что она всегда воротила нос от кучи его грязных шмоток в комнате и что дверь туда всегда была настежь открыта — для проветривания. Тогда он сделал единственный доступный подростку вывод: со мной что-то не так. За двадцать пять лет из этого вывода выросла схема, которая теперь мешает ему полноценно жить с женщиной. Добавьте сюда, что мальчик-подросток и без того живет в депривации прикосновений: отец не обнимал никогда, девушки может пока не быть. Когда отстраняется и мать, тело несколько лет растет вообще без теплого прикосновения.
Если вы узнали себя в описании, пожалуйста, подумайте об одном. Чувствовать отвращение и транслировать его — разные процессы. Вы способны управлять не чувством, но тем, как вы его выражаете. И это не смягчающее обстоятельство, а ровно наоборот: раз транслирование управляемо, значит, оно ваша ответственность, и то, что чувство пришло к вам без спроса, вас от нее не освобождает. Вашего сына ранят ваши придирки, насмешки и исчезнувшие без объяснения объятия. С этим можно работать самим и сразу, без терапевта и глубинной работы над собой.
А уже потом думать над вопросом: что это чувство открывает во мне? Если за брезгливостью горе, его можно завершить: признать, что мальчика, которого вы знали наизусть, больше нет, и оплакать его как реальную утрату. Некоторым моим клиенткам для этого хватило одного вечера со старыми фотографиями, где они впервые разрешали себе плакать — не от умиления, а от потери.
Если же имеет место перенос, то помогает вопрос: на чье тело я сейчас реагирую. И вы сами поймете, что это не тело сына. Если поднимается собственный опыт насилия, это работа для терапии, в одиночку туда лучше не ходить.
Телесный контакт с подростком следует отстраивать заново, но в тех формах, которые подростку под силу выдержать. Вместо тисканий — хлопок по плечу, вместо непрошеных объятий и поцелуев — совместная готовка еды или работа с отцом в гараже. Главное регулярность, даже в малых дозах.
И вот еще. Сыну нужно понимание, и дать его можно, не признаваясь в собственной брезгливости. Достаточно правды меньшего калибра: ты вырос, я привыкаю к тому, что ты взрослый, поэтому обнимаю реже, и ты в этом не виноват. Подростку хватает этих слов, чтобы не прийти к выводу, что с ним что-то не так. Те мои клиенты, о которых я пишу, не держат зла на матерей, большинство их любит, ценит и защищает. Им просто никто не сказал этой единственной фразы. А у вас еще есть время.
С девочками история отличается. О ней в следующем посте.
Понимая, что тема болезненная, не жду от вас комментариев. Но благодарю за то, что прочли.
Берегите себя
P.S. В комментариях мне возражают: вы описываете сплошные патологии, а у меня с ребёнком всё хорошо. Возражения справедливые и потому я решила ответить на них прямо здесь. И мой ответ из двух частей.
Первая — про мою выборку. Психотерапевт в отличие от социолога видит не население, а тех, кто к нему приходит, то есть тех, у кого самостоятельно справиться не получилось. Матери, прошедшие пубертат сына спокойно, не идут к терапевту — им незачем. Поэтому любой текст, написанный из практики, смещён в сторону трудных вариантов — это свойство профессии, а не картина мира автора. Норма при этом в посте описана прямо: кратковременная реакция на новую телесность сына, которая проходит сама по мере привыкания. Если вы прочли текст с интересом и не узнали в нём себя, вы и есть эта норма, и пост был не о вас.
Вторая часть — про само возмущение, и здесь я постараюсь уточнить. Несогласие с чужим мнением бывает выражено спокойно и аргументировано: человек сообщает, что его опыт устроен иначе, и такие комментарии я читаю с интересом и благодарностью — они уточняют картину. Но в комментариях есть и реакция другого свойства — несоразмерная поводу, с потребностью категорично опровергнуть и с переходом от текста на личность автора. В нашей профессии аффект, превышающий стимул, считается указанием на то, что стимул задел собственный материал человека. Это не дистанционный диагноз — ни в коем случае! Скорее инструмент, который я вам просто передаю. Если текст о материнских чувствах вызвал у вас гнев и возмущение, то эти чувства заслуживают вашего внимания больше, чем сам пост. Они ваши и как ими распорядиться решаете только вы.


